Ежи Помяновский. Фото: Гжегож Казакевич / Forum
07 января 2021

Жизнь моя прошла на верхней ступени стремянки, с которой достают книги

  • Facebook
  • Twitter
  • Telegram
  • VK

Писатель, публицист и переводчик, один из основателей «Новой Польши» Ежи Помяновский (1921-2016) в беседах с журналисткой Иоанной Шведовской в 2010 году говорил об истории ХХ века, о своей жизни и людях, которых знал. Эти воспоминания были изданы в виде книги «Ежи Помяновский. Это просто» пять лет спустя. Публикуем фрагмент, в котором мыслитель рассказывает о роли книг в своей жизни.

Когда мы решили, что темой нашего сегодняшнего разговора будут книги, вы сказали (как всегда, чуть шутливо и вскользь): ну да, ведь книги — это главное. И попали в самую точку. Для меня, во всяком случае, они — главное.

Совсем недавно я понял, что жизнь моя прошла на верхней ступени стремянки, с которой достают книги — те, что читают редко, что стоят под потолком. Обычно с книгами — как с сановниками: чем выше стоят, тем меньше нужны. Так делают все; а я убираю на верхние полки книги, которые предназначены только для меня, которые никто втихаря не сунет за пазуху и не вынесет из дому под пиджаком, как уже случалось. На верхней полке стоят книги, которые, в сущности, наложили отпечаток и на меня, и на мою картину мира.

Более того, они также заразили моего, уже, увы, покойного сына, Пётруся, который подавал большие надежды и который помог мне осознать эту мою роковую привычку. Однажды вместе с ним и его старшим братом мы ехали на машине по Италии. Я был тогда эмигрантом, и мне удалось устроить им эти каникулы. Везу их по какой-то пленительной местности и говорю: «Мальчики, не болтайте, смотрите лучше в окно, мы же едем по Умбрии!» А Пётрусь мне отвечает: «Да чего я буду смотреть, я могу об этом в книге прочитать...» Тогда я понял, что сын — мой достойный преемник.

Я смотрел на мир сквозь полупрозрачные — как если взглянуть на свет — страницы книг. Это стало моей первой, а не второй натурой. То, с чем я сталкивался непосредственно, открылось мне значительно позже.

Я научился читать, когда мне было года четыре или пять, пользуясь тем обстоятельством, что родился в Лодзи. Я появился на свет в районе, главной улицей которого была улица Пшеязд. Сегодня она носит имя Тувима, хотя Тувим жил на улице Анджея. Характерной особенностью улицы Пшеязд было то, что одну ее сторону занимали дома из чудесного клинкерного кирпича, длинные жилые здания для рабочих. Они, кстати, оказались предками тех домов, которые хотел построить Гомулка и которые подтолкнули наверх Эдварда Герека. Гомулке мечтались кварталы домов с отдельными комнатами или маленькими квартирами вдоль очень длинного коридора и одним-единственным общим туалетом в его конце. Когда он рассказал об этом на заседании Политбюро, Эдвард Герек сказал: «Нет, у меня трущоб не будет». И в результате вскоре сделался первым секретарем.

Ежи Помяновский на книжной ярмарке в Варшаве, 2004 год. Фото: Павел Швапчиньский / Forum

Такие дома — роскошь по сравнению с остальной частью города — построили в Лодзи двое немцев, промышленники-фабриканты Хайнцель и Кунитцер. По другую сторону улицы были, разумеется, лавочки, в которых жители этих домов могли покупать хлеб и иногда масло, потому что маргарина тогда еще не было (зато было кокосовое масло «Кунерол»), А мне, поскольку мама посылала меня за покупками, пришлось по вывескам выучиться читать. Это были мои первые буквари. 

Кроме того, благодаря этим лавочкам я еще в юности приобрел левые убеждения. Я расскажу, хотя к литературе это, в сущности, отношения не имеет. Мама велела мне купить яиц у пана Менделя. Мендель был серьезным господином с длинной седой бородой, лежавшей на чистом фартуке; когда я, зажав в руке злотый, вошел в его магазин, Мендель разговаривал с паном Войцехом. Разговор был следующий: «Это что же, Мендель, — сказал пан Войцех, — ты мне за целый лоток даешь шесть злотых, а сам будешь эти яйца продавать по двадцать грошей штука?» «Видите ли, — ответил пан Мендель, — я купец, должна быть выгода». «Пан Мендель, — подал голос я, — вы не купец, вы эксплуататор! Я ухожу, а свой злотый отдам Деду!» 

Дед был другим лавочником, он продавал также и яйца, но в основном торговал солеными огурцами, которые собственноручно вынимал из бочки, почему мама и не позволяла мне у него покупать. Но на сей раз я отправился к Деду, а, вернувшись домой, все рассказал маме. Она сказала: «Ничего не поделаешь, придется тебе ходить в Поддембице, чтобы покупать дешевые яйца у пана Войцеха, а в магазин больше не пойдешь. Ты слышал, парень? — обратилась она к моему отцу. (Когда мама сердилась, то называла его солдатом, а когда была в хорошем настроении, то парнем.) — Ты слышал, парень, какой у нас большевик вырос?» На том и порешили.

Итак, я научился грамоте и вскоре принялся за чтение. Книг дома было много. Мама была учительницей польского, а отец оказался в своей семье выродком, ибо единственный среди детей моего деда-композитора не пошел по творческой стезе. После войны он стал инженером, во времена же, о которых я рассказываю, работал техником-текстильщиком на фабрике неких братьев Зайденберг, которые делали дамские чулки. Мой дед носил красивое имя Авраам и, как я уже когда-то рассказывал, первым начал использовать орган в синагогальной музыке. Все его дети были очень одарены художественно. Так что книг в нашем доме хватало, но я предпочитал те, которые приносила моя тетя, Хелена Грушецкая, женщина необычайной в то время красоты, комическая актриса. На многих были нежные дарственные надписи от польских писателей, поскольку тетя Хеля явно питала слабость к работникам пера.

Так вот, первой прочитанной мною серьезной книгой был роман Витольда Хулевича «Божий странник» — биография Бетховена, которую автор надписал моей тетке с такой нежностью, что я не смею привести здесь его слова.

Книгу я прочитал с огромным трудом, но одно, во всяком случае, усвоил: был на свете Бетховен. И только поэтому согласился на кошмарную процедуру, которой подверг меня один из потомков деда. Двоюродный брат отвел меня в бабушкин дом, где стоял рояль, чтобы я научился играть на этом инструменте. Он поднял крышку и коснулся клавиши — раздался басовый звук; другой рукой коснулся клавиши справа — раздался тоненький щебет или что-то в этом птичьем роде. После чего брат задал мне идиотский вопрос: «Какой из этих звуков выше, а какой ниже?» Я посмотрел на него, как на кретина, и ответил, что не знаю. «Как это не знаешь? Давай попробуем еще раз!» Он повторил эту игру несколько раз, но мой ответ оставался прежним: не знаю. В конце концов, брат разозлился, стукнул крышкой мне по пальцам, а вернувшись домой, сказал моей маме: «Твой сын дурак, ничего из этого не выйдет». Когда мама спросила меня, что случилось, я сказал: «Сам он дурак! Если бы он спросил меня, какой звук толще, а какой тоньше, я бы сразу ответил!» Вот так я не стал пианистом.

Потом меня пытались учить играть на скрипке, но учитель обнаружил, что, играя гаммы, я ставлю на пюпитр книгу и листаю страницы (уже тогда я приобрел эту дурную привычку), и отказался продолжать занятия. На этом мое музыкальное образование закончилось. Читал я постоянно, так обстоит дело и по сей день. Должен признаться, что в моем преклонном возрасте (который неуклонно приближается к закату, ведь я вышел на финишную прямую) единственное, чего мне действительно жаль, помимо бесед с людьми, подобными вам, и любования людьми, подобными моей жене, — это осознание того нехитрого обстоятельства, что я не успею прочитать все те книги, которые прочитать собирался. Быть может, я их уже и в руки не возьму. 

Книг в моей жизни было множество. Когда в 1939 году, по приказу полковника Умястовского — было это, кажется, пятого сентября — мы с отцом вышли из дому, я положил в рюкзак, кроме смены белья и зубной щетки, две: «Смеющегося Пилата» Хаксли и «Лирическую домашнюю аптечку» Кестнера. Хотел взять с собой еще кучу книг, но мать вырвала их у меня из рук, заявив: «Так ты дойдешь разве что до Новой Сольной, а вам предстоит добраться до Варшавы, где ждет дядя Метек, или до своего полка». Речь шла о 36-м Варшавском академическом полке «Дети Варшавы», к которому я был приписан. 

Ежи Помяновский на книжной ярмарке в Варшаве, 2015 год. Источник: Викимедия

Книги тем временем — то есть в период между «Божьим странником», которого я тогда еще не понимал, и другими книгами, которые понимал полностью или частично — обеспечили меня самым в моем школьном возрасте главным. Во-первых, им я обязан симпатией моего учителя польского языка и литературы, [поэта и переводчика] Мечислава Яструна. Второе, что дали мне книги — дружба. Моим товарищем, с которым мы много лет не скажу, что были совсем неразлучны, но не могли расстаться после занятий, стал мальчик по имени Кароль. Однажды на уроке нам велели написать сочинение — рассказать о недавно прочитанной книге, и мы оба рассказали об одной и той же, довольно редкой. Это были «Сыновья Каина» автора сегодня совершенно забытого, русского писателя Брешко-Брешковского, сына «бабушки русской революции». Я обнаружил его фамилию, читая книги, связанные с Россией, которым посвятил добрую четверть своей, в общем, достаточно долгой жизни — по завету Гедройца. «Сыновья Каина» сблизили нас с Каролем; это была повесть об ужасных страданиях рабов, которые, видимо, не захотели поселиться в «Хижине дяди Тома». 

Чтение мое со временем становилось все более разнообразным. Меня, естественно, привлекала проза, но к классике я не особо тянулся. 

Я предпочитал писателей менее известных, избегая — как каждый школяр, у которого имеется голова на плечах, — списков обязательной литературы.

Большинство книг из школьной программы я прочитал снова, уже будучи человеком относительно взрослым — и лишь тогда открыл их очарование. В школьные годы на меня, например, наводил ужасную скуку Бальзак, а также Флобер своей книгой «Саламбо», которую я тогда полагал сухим историческим чтивом, и в подметки не годящимся нашему Сенкевичу, хотя Сенкевич считается первоклассным автором второго сорта, в то время как Флобер почти повсеместно — писателем первоклассным. Лишь значительно позже я разглядел тонкость его «Бувара и Пекюше». Даже «Мадам Бовари» не вызвала у меня восторга, а все потому, что эта история, которую в свое время преследовала цензура, стала казаться мне банальной в сравнении с восхитившими меня позже книгами, например, Мопассана или подобными им произведениями немецких писателей, вроде забытого сегодня Эрнста Глезера. Этот писатель родился в 1902 году, а в 1916 — ушел на фронт. Его «Год рождения 1902» открыл мне глаза на судьбу мальчишек, отправленных на бойню, не только на это.

Из польских писателей наибольший восторг вызывали у меня авторы не слишком известные и сегодня, кажется, позабытые. Как, например, Збигнев Униловский или Тадеуш Пайпер, которого я больше люблю как прозаика, чем как поэта, хоть он и был лидером авангарда. С моей точки зрения, лидером он был... как бы это сказать... глуховатым — не ведавшим, что поэзия потому и является форпостом всей польской литературы, что тональная, музыкальная стихия в ней имеют почти такое же значение, как в поэзии русской. «Слышу курантов бой я, здравствуй, меланхолия», как я нередко твержу себе по вечерам. По вечерам, поскольку лишь после дневных трудов, заключающихся в чтении, я принимаюсь за собственные писания. 

Память, которая и сегодня редко меня подводит, я натренировал на чтении польской поэзии. Сначала был Тувим, томик стихов которого мама подарила мне, кажется, на двенадцатилетие. Русской поэзии я тогда не знал, поскольку не знал русского языка. Отец мой, как все парни из Конгресувки, Kongresówka — разговорное название Царства Польского, т.е. части бывшей Речи Посполитой, отошедшей Российской империи по решению Венского конгресса 1815 года. во время Первой мировой войны служил в российской армии и, как это там было принято, оказался на другом конце империи. Кавказских парней посылали к нам — в Варшаву, Лодзь, Калиш, — а наших отправляли на другие окраины империи. Отец мой сражался на турецком фронте, потом на Двине. Вернулся с Первой мировой с тремя солдатскими орденами Святого Георгия, хотя производил впечатление человека не то что не воинственного, но прямо-таки сугубо гражданского. Однако он был отважен и умел быть решительным. Итак, отцу моему, хоть он и вернулся с этой войны в так называемой «керенке» — фуражке с овальной трехцветной кокардой (во времена Керенского эти кокарды заменили двухглавого царского орла) — не разрешали дома петь русские песни и ругаться по-русски, что явно причиняло ему неудобства. Лишь во время бритья он порой пел эти песни, которые я помню до сих пор и которых не помнят, наверное, даже самые старые кавказские горцы.

Русский язык и русскую литературу я узнал только в России, и отнюдь не на шахте «Краснополье», куда попал уже в октябре 1939 года. На шахте говорили на волапюке, смеси украинских, татарских и греческих слов, поскольку на Донбассе, где находилась эта шахта, была большая греческая диаспора. Первую девушку, с которой я познакомился, выйдя из шахты — хвала ей за всё, что я от нее узнал и на что нагляделся — звали Римма Кристофилис — красивая греческая фамилия. 

Подлинный, прекрасный русский язык и великолепную русскую поэзию, которая представляет собой историческое алиби этого народа, я выучил несколько позже.

Книги, которые я читал, все время держали меня на поводу — я сознательно употребляю это выражение, — не подпуская к реальности. Есть писатели, которые стали моими избранниками и которых я хотел бы навсегда сохранить в памяти, которые поразили меня своими описаниями совершенно не известных мне и без их помощи недоступных событий, людей, характеров; которые указали мне направление для собственных догадок. Таков Стендаль. Я долго жил в Италии, провел там двадцать семь лет, большую часть из которых преподавал в университетах. Так вот, написанное Стендалем об Италии, в сущности, не только открыло мне глаза на то, о чем я мог там догадываться, но и заменило более близкое знакомство с этой восхитительной страной, которую я знаю очень хорошо, но которую без книг Стендаля узнал бы не лучше туриста.

Стендаль, в отличие от других авторов, не совершил ошибки, о которой я, с вашего разрешения, коротко расскажу. Люди, пишущие об Италии, бывают двух пород: Винкельманы и Стендали. [Иоганн] Винкельман — прекрасный знаток искусства, энциклопедист и музейщик, человек, описавший достопримечательности и искусство на уровне почти непревзойденном (сравниться с ним может разве что [Павел] Муратов); однако он уступает Стендалю во всех отношениях, поскольку знал лишь мир древности, лишь достопримечательности, произведения искусства. Самый значительный представитель вида Винкельманов — Маркиз де Сад. Прежде чем создать свои знаменитые опусы, повествующие о наслаждении издеваться над ближними и собой, он издал книгу в форме писем к одной несуществующей маркизе, где, в частности, замечал: «Италия была бы прекрасна, кабы не присутствие итальянцев, народа отвратительного, ибо склонного к разврату, разнузданного и грязного». Так он выразился о стране, где первое, что бросается в глаза в любом городишке, — протянутые от окна к окну, поперек улицы, веревки, на которых сушится чисто выстиранное белье. Такое ощущение, будто итальянцы все свободное время между моментами любовных увлечений посвящают исключительно стирке. Так вот, Винкельманы полагают этот народ достойным презрения, поскольку не знают его языка. 

Стендаль же и другие, те, кто узнал Италию по-настоящемучто-то в ней понимают и все же любят. Стендали так блестяще знают не только язык, но и диалекты, что величайший из Стендалей завещал написать на своем надгробии: «Анри Бейль, миланец». Ведь любил он не только Милан и одну миланку (кстати говоря, польского происхождения), неверную генеральскую жену. На момент объединения страны итальянцы итальянского не знали. В 1871 году, когда состоялся плебисцит, в результате которого Италия была объединена и принят общий язык, на языке этом говорил всего миллион итальянцев. То были тосканцы, чей диалект объявили национальным языком, поскольку на нем писал и Данте, и Петрарка, и Боккаччо.

И даже более того: еще раньше на нем писал первый итальянский поэт — гениальный, один из величайших властителей в истории, Фридрих II Штауфен, Федерико Свево, который правил не Тосканой и не Римом, подчинявшимися тогда Папе Римскому, а Апулией и Сицилией. Человек, который под давлением Папы Римского отправился в крестовый поход, чтобы договориться с тогдашним правителем Палестины или убить его. Фридрих II заключил с ним священный мир, благодаря чему крестоносцы держали в своих руках крепости и порты, а некоторое время — даже Иерусалим. Он вернулся в свою столицу, Бари, и был проклят Папой, поскольку вместо того, чтобы убивать, подписал с врагом мир. Так вот, Федерико был автором первых сонетов, написанных по-итальянски, для которых он выбрал не апулийский диалект, а именно тосканский. И когда я преподавал в портовом городе Бари, а мои студенты на переменах болтали между собой на местном диалекте, у меня было отчетливое ощущение, что это не они, а матросы с английского корабля, который как раз стоял на рейде. 

Что касается писателей, многих я читал с необычайным — прибегну к этому банальному слову — восхищением, а ни с какой не с завистью. Зависть — лучшая рецензия, но я ее никогда не испытывал, поскольку не мог равняться с этими, столь восхищавшими меня людьми. 

Огромное количество моих знакомых объясняется именно тем, что у меня была совершенно нездоровая мания знакомиться с авторами любимых книг. Мне не довелось узнать Стендаля, более того, не довелось мне узнать и Бабеля, которого я считаю гениальным прозаиком — самым гениальным после смерти Чехова мастером прозы, возможно, не только русской, — человеком роковой судьбы и величайшего таланта. Не довелось, поскольку его уже не было в живых, он был убит человеком по фамилии Блохин: тот застрелил Бабеля по приказу Берии, подобно тому, как убивал других великих людей, на которых пал выбор комиссара НКВД.

Ежи Помяновский с наградой конкурса им. Ежи Гедройца. Источник: Викимедия

Именно Блохин спустя несколько недель после убийства Бабеля, величайшего русского журналиста Михаила Кольцова, а также величайшего российского режиссера Мейерхольда был командирован в город Тверь (тогда Калинин) и вместе с двумя приставленными к нему шоферами, которые свозили из лагеря в Осташкове пленных, застрелил шесть тысяч триста одиннадцать польских офицеров, жандармов и полицейских из осташковского лагеря. Они и сегодня лежат в могильнике в Медном — дотуда немцы вообще не дошли, что является главным доказательством, что Катынский расстрел был делом рук СССР, а не Германии. Именно по этому вопросу «Новая Польша», которую одиннадцать лет назад [в 1999 году] велел мне основать Гедройц, вступила в величайшее сражение с российскими шовинистами, самой крупной правой оппозицией по отношению к правящей в России команде — я имею в виду президента и премьера. Это была битва как раз за такие места, как Осташков, Старобельск, Медное и Пятихатки.

Однако вернемся к книгам. Единственное, что меня огорчает в преддверии моего девяностолетия — это мысль, что я все же не успею прочитать все книги, которые собирался; не успею и вернуться к тем, которые уже когда-то читал, чтобы прочитать их еще раз.

Но есть у позднего возраста одна привилегия, острое и прекрасное чувство, которое он дарит: я понял, что все переживаемое мною теперь, — гораздо ярче, светлее, забавнее и гораздо более интригующе, нежели то, что мне довелось пережить на протяжении долгих лет моей так называемой взрослой жизни.

Всё, что я теперь вижу и читаю, люди, на которых смотрю, деревья, под которыми с удовольствием прогуливаюсь, открывается каждый раз заново, потому что мне кажется, будто я испытываю это в последний раз. Это чувство полностью обновляет всякое ощущение. Благодаря нему, вся реальность кажется мне новой, прекрасной и достойной восхищения. С тех пор, как я это осознал, я начал смотреть на мир иначе. Может, не жадно, но с чувством восторга и удивления. А ведь труд художника, в сущности, сводится к тому, чтобы вызвать чувство удивления вещами уже обжитыми, делами и явлениям, переживаемыми ежедневно, о красоте которых мы просто забыли. Задача художника — вызвать это чувство удивления, восхищения, порой даже восторга. Можно даже назвать это призванием художника и единственной причиной, по которой мы аплодируем ему или читаем с такой жадностью, с какой я бросался на книги.

Перевод Ирины Адельгейм

Фрагмент из книги «Ежи Помяновский. Это просто. Рассказы Ежи Помяновского, записанные Иоанной Шведовской для Второго канала Польского радио» под редакцией Эльжбеты Йогаллы (Краков-Будапешт: Издательство «Аустерия», 2015) был опубликован в «Новой Польше», № 7-8, 2015. 

  • Facebook
  • Twitter
  • Telegram
  • VK