Юлиан Тувим. Коллаж: Новая Польша
13 ноября 2020

Четверостишие в работе

  • Facebook
  • Twitter
  • Telegram
  • VK

Юлиан Тувим (1894-1953) был не только самым известным польским поэтом межвоенного двадцатилетия, но и переводчиком, благодаря которому в сокровищницу польской национальной памяти прочно вошли произведения Пушкина и многих других русских поэтов. Каким же был процесс работы над переводами?

Асар Эппель, предисловие к публикации 2000 года

Более трех с половиной десятилетий назад я перевел и опубликовал замечательную статью Юлиана Тувима «Czterowiersz na warsztacie». Пылкий, остроумный, творческий, в высшей степени полезный для советского переводящего сообщества текст был воспринят коллегами как важное литературное событие, способное повлиять на состояние переводческого ремесла и на безудержное в те времена в нашей стране толмаческое ремесленничество (сейчас, между прочим, картина и вовсе безотрадна). По разным причинам статья появилась тогда в печати с некоторыми, не во всем оправданными сокращениями, да и сам я кое-где ненамеренно погрешил против текста. Нынешний вариант полнее и точнее. Погрешности устранены. Правда, какие-то купюры оказались неизбежны, поскольку Тувим обращался к польскому читателю, самозабвенно манипулируя словами, звучаниями, каламбурами, в полной мере уловить и оценить которые может лишь тот, кто понимает по-польски.

***

Предлагаемые заметки — попытка стенографически зафиксировать процесс перевода первых четырех строк «Руслана и Людмилы»:

У лукоморья дуб зеленый;

Златая цепь на дубе том:

И днем и ночью кот ученый

Все ходит по цепи кругом.

Исповедь моя довольно точно воспроизводит ход мыслей во время работы и, надеюсь, явится любопытной иллюстрацией метода, каким пользуется автор, переводя Пушкина. Метода, как выяснится в дальнейшем, безуспешного, ибо перевести четверостишие не удалось, но все же поучительного, поскольку и на ошибках учатся.

Итак, четверостишие передо мной. Пожалуй, лет тридцать я знаю эти строки наизусть и все же перечитываю их вслух. Касательно ритма, который хотелось бы передать верно, сомнений не возникает. Касательно образа — живописная сцена у меня перед глазами. Остается приступить к работе. В первую очередь все внимание «лукоморью». Это изгиб морского берега, sinus maris. Иначе — залив. Пленительное слово. Само по себе — независимо от значения — сказочное, фантастическое, редкое. Даже зеленое, ибо русский «лук», «молодой лук» — польская zielona cebulka. Луг (по-польски ląka, łęg) Тем, кто не читает по-польски, но хочет представлять себе звучание слов в этом тексте, рекомендуем воспользоваться функцией «прослушать» на сайте translate.google.com тоже зелен. Вдобавок ко всему вспоминается свеже-зеленая обложка дореволюционного русского иллюстрированного журнала под названием «Лукоморье». Мелькнувшие ассоциации безусловно определяют будущий облик польского эквивалента, и не следует недооценивать этих факторов, этой подсознательной деятельности образов и ощущений. Как же быть с необыкновенным «лукоморьем»? Создать новое слово? Łukomdże, łękomorze или просто — łukomor? Nad łukomorem? Przy łukomdżu? Нет. Это линия наименьшего сопротивления, подозрительная дословность. К тому же łukomor отдает мухомором. Польская zatoka (залив) — не совсем то, что нужно. Слишком уж простое слово (Пушкина «залив» не устроил, он выбрал необычное, некаждодневное «лукоморье»).

Может быть, найдется подходящий синоним? Смотрю в морской словарь Шляского. Zaton, buchta; bugaj, wiąg. Всё малопривлекательно. Лукоморье... лу-ко-морь-е... В мыслях молнией мелькают какие-то łukawica и łukowisko. Не годится. Таких нету. На худой конец, можно эти слова сотворить, но моря в них не будет. Еще несколько попыток — и я вздыхаю, убедившись, что со сказочным «лукоморьем» приходится расстаться. Прощай, прелестное словечко! Жаль мне тебя терять, но что поделаешь. Утешает следующее: если остановиться на рискованном лукомбрском неологизме, начало стихотворения окажется Przy łukombrzu dąb zielony (у «лукомора» дуб зеленый), а значит, в третьей строке я, без сомнения, поставлю слово в слово: I dniem, i nocą kot uczony (и днем и ночью кот ученый). Я же к таковому не расположен — удобно, правда, дословность стопроцентная, но слишком легко.

Не люблю пользоваться готовыми, придуманными за меня Пушкиным рифмами (zielony — uczony). Я предпочитаю со стихами потягаться, сыграть с ними в шахматы, разложить их на составляющие, на кубики, разрезать, как картонную головоломку, и только после этого в поте лица старательно приладить фрагментик к фрагментику, чтобы все прилегало — пусть переделанное, ополяченное, но все-таки, если не точно такое же (ибо сие недостижимо), то разительно похожее, вернее говоря, бесконечно приближающееся к идеалу совершенства, то есть к оригиналу.

Поразмышляв этак, я решаю (с большим сожалением и уже сбитый с толку) предпочесть слово zatoka (залив). Что же у залива? Zielony dąb (зеленый дуб). То есть zielony dąb przy zatoce (зеленый дуб у залива). Плохо. Нет ритма. Не хватает слога. В таком случае — zielony dąbczak przy zatoce (дубок зеленый у залива). Не то. Dąbczak мне не нравится. Мелькает рифма для третьей строки — noce (ночи). I kot uczony dnie i noce (и кот ученый дни и ночи). Это пойдет. Но dąbczak — ни за какие деньги! Что же? Вернуться к лукоморью и готовой рифме zielony — uczony?

О второй и четвертой строчках я еще и не думал, а это новый клубок проблем и затруднений, которые, даже если с ними совладать, могут развалить конструкцию первой и третьей строк. Но об этом после. Пока что я борюсь с «неприятелем», окопавшимся на нечетных строчках. Четные спят, но, разбуди я их пером, один Бог знает, с чем они выскочат. Дьявольская стратегия! Твердо и окончательно решаю остановиться на zatoka; dąbczak же вырвать с корнем и... в море его! Но если не dąb и не dąbczak, то что же? Ведь в стихотворении — дуб, а не другое дерево?.. И накатывает новый вал размышлений. Прежде всего отвергаю такие искушающие банальности и клише, как na brzegu morza dąb zielony (на бреге моря дуб зеленый), zielony dąb na morskim brzegu (зеленый дуб на бреге моря), zielony dąb u fal zatoki (зеленый дуб у волн залива) — брр! фальзатоки!? Или — zielony dąb nad morzem rośnie (зеленый дуб растет у моря). Стыд и позор подумать, не то что написать! Долой! Всё не годится.

Однако вернемся на минутку к «лукоморью». Выше я придумал ЗАМЕНИТЬ его на zatoka. Между тем, глагол «заменить» в работе над стихом означает нечто иное, по смыслу более глубокое, нежели в обыденной речи. Задача поэтического перевода — не только перевести так называемое «значение».

«Лукоморье», например, было ценностью звуковой, колоритной, фольклорной, и я не имею права пренебрегать этими его качествами.

Стихотворение не есть содержание, облеченное в форму, а совсем наоборот, иначе зачем ему тогда появляться на свет?

Будь это не так, достаточно пробубнить: «Над заливом, милостивый государь, стоит зеленый дуб, на котором имеется золотая цепь, а на ней, милостивый государь, непрерывно ходит некий натасканный кот». Таково «содержание». Стих же плывет музыкально, вздымается, опадает, звучит, играет оттенками слов и скрытыми в них звучаниями, управляется логикой своей мелодии и неуловимыми, казалось бы, но все же, если провести анализ по готовому, математически точными законами.

Процесс поэтического творчества безусловно подсознателен, однако результаты его можно исследовать с ланцетом и пинцетом в руках. Специалист-стихолог (стихознай, стиховед) всегда сумеет достичь подкожных тканей поэтического тела и докопаться, отчего поэт в каждом конкретном случае употребил именно то или иное слово. Так что, если я, складывая из польских кирпичиков строфу Пушкина, заменил редкостное «лукоморье» обыкновенным «заливом», я же и должен как-то возместить потери, иначе в строке образуется пустота.

Обратите внимание, «лукоморье» — это: а) вогнутость морского побережья, вымытая волнами (таково «содержание»; у меня оно уже есть), но также и б) согласная жизнь живых звуков, ансамбль звучаний, к тому же соединенных в слово с былинным оттенком, наподобие таинственного древа Иггдрасиль Мировое древо в германско-скандинавской мифологии (это «форма», которой мне не хватает). Значит, должен совершиться ПЕРЕНОС. Из-за того, что «залив» в каком-то смысле лишен поэтичности, придется ее перенести на дерево — окрасить его очарованием, которого лишился стих, утративший чародейское «лукоморье». Будь dąb словом двусложным и не сбивай он ритма, я бы его, конечно, оставил, ибо дуб — могучее, красивое, можно сказать, обрядовое «перуново» дерево. Именуйся оно, допустим, «дубец» (но не «дубок», как предполагалось выше), строчка звучала бы: «зеленый дубец у залива» и худо-бедно сгодилась бы (мне, однако, по-прежнему не хватает незаменимого «лукоморья»!), но, коль скоро оно на слог короче, поищем другое дерево, которое и зашумит поэтически, и заделает пробоину в ритме.

Без долгих размышлений — jawor (явор). В данном случае к достоинствам явора относится не только его пасторально- романтическая традиция («под заветным явором»), не только воспоминания о заколдованной стране детства («явор, явор, яворовы люди» — да-да, читатель, все это приходит на ум переводчику колдовской сказки о Руслане и Людмиле; все это — таинственные, сокровенные факторы, влияющие на выбор слова!), повторяю: не только эти глубоко сокрытые импульсы ощущений, сотворяющие атмосферу, ореол вокруг слова, — причина дерзкого решения посадить у залива (а не у лукомора) новое дерево явор.

Кроме них — хотя ассоциации эти воистину первые, первородные, наиболее убедительные, нацеленные в суть образа неуловимой инстинктивной силой, — весомы и другие, трезво-рассудочные соображения, а именно: «зеленый явор» — это, прежде всего, очень красиво. Совокупность слов, казалось бы, пользованная, банальная, сто раз слышанная, и все же! То ли явор от зелености эпитета выглядит свежее и как-то влажно-блестяще (именно зеленым и влажно-блестящим было несбыточное «лукоморье»), то ли зелень от явора — сам не знаю. Но сейчас их сочетание видится мне живым и сияющим (когда-то явор уже светился для меня так в стихотворении «Калиновые дворы», но там — красным). Есть в слове «явор» что-то от самой сути дерева (кстати, в церковнославянском явор зовется «аворов дуб»); я, пожалуй, не смог бы описать, как он выглядит, да и в лесу не распознал бы (клен, что ли?), но есть в нем и ярь зарослей, и ров-овраг, и мурава — лесное, яркое, дохнувшее чащобой слово.

Именно так в моем поэтическом восприятии зелень, свежесть и романтичность «лукоморья» заместились сказочно шумящим зеленым явором. Но это еще не все. Слово «лукоморье» пишется через два «о», причем первое произносится по-русски как «а» — «лукАморье». Таким образом, «авор» в яворе (йавор) и «амор» в «лукаморье» создают две параллельные, чуть ли не одинаковые группы звуков, своей идентичностью гармонизующие стихотворение и в определенном смысле настраивающие оба «инструмента» — потревоженную струну оригинала и польский ее отголосок.

Читателю, вероятно, никогда и в голову не приходило, что знаток видит и слышит в стихе и какая трудная штука — этот самый поэтический перевод.

Я вовсе не утверждаю, что именно так следует видеть и слышать. Я только регистрирую ход мыслей.

Однако продолжим, ибо пока мы занимались лишь первой половиной четверостишия. Другая — гораздо сложней — впереди. Более сложна она потому, что в четных строчках появятся злосчастные мужские рифмы, а также по другим причинам, о которых речь ниже.

Ограниченное количество односложных слов в польском языке плюс постоянство польского ударения (на втором слоге от конца) — сущее наказание для переводчика. Тот, кто стремится верно передать ритм оригинала (а к этому надо стремиться всегда), как правило, сталкивается с невероятными затруднениями, и лишь с помощью головоломных вывертов, хитрых приемов, вольтов и выкрутасов удается довести постройку четверостишия до конца. Сколько слов приходится переставить, переделать, покалечить, укоротить или вытянуть, дабы целое вошло в тесную колею определенного ритма, достойно связалось с предыдущей и последующей строками, сцепилось бы с ними рифмой и прочно утвердилось на фундаменте последнего стиха.

Завершенное четверостишие — словно бы четырехэтажный дом. Не следует последний этаж строить из железа, а первый из бумаги, ибо дом рухнет.

Негоже на втором устраивать конюшню, а на третьем респектабельные гостиные — это абсурд. Нельзя первый красить в голубой цвет, а четвертый в красный, ибо это хаос. Цоколь не может быть современным, если чердак готический, и т. д. Дом должен быть однороден, прост, удобен и открыт свету и воздуху.

В нашем сооружении, возводившемся сверху (!), готов последний этаж:

Zielony jawor przy zatoce

потом — ничего; затем:

I kot uczony dnie i noce

и снова ничего.

Дабы строение не завалилось, следует немедля подпереть верхние этажи нижними. Поэтому приступаем ко второй и четвертой строчкам. Задача в том, чтобы в двух стихах четырехстопного ямба сказать: а) что на нашем яворе имеется золотая цепь, б) что кот постоянно ходит на цепи вокруг явора, причем это должно быть зарифмовано мужскими рифмами, то есть завершено словами односложными.

Есть два пути: либо подбирать рифмы, либо заняться ритмической стороной (правильней говорить — метрической, но это уже совсем другой вопрос, и здесь мы его рассматривать не будем). Из двух путей выбираю третий — сочетающий. Прикидываю, какую из обеих строк легче перевести; тогда я постараюсь подогнать к ней остальные. Сразу ясно, что нижнюю, последнюю: «все ходит по цепи кругом». Dokoła dzrewa chodzi wciąż (всё ходит вокруг дерева). Что ж, «ритм» вроде бы тот же самый, но из сказанного не следует, что кот привязан к дереву цепью.

Значит, надо «цепь» вставить. Wciąż na łańcuchu chodzi w krąg (все на цепи ходит вкруг). Плохо. Во-первых, chodzi w krąg (ходит вкруг) мне не нравится; во-вторых, слепок слогов ху —хо неприятен, а значит, и неприемлем. Тогда, может быть: Wciąż chodzi na łańcuchu w krąg (всё ходит на цепи вкруг). Неприятное ху—хо убрано, но заурядное w krąg (вкруг) осталось. Следовало бы wkoło (вокруг, кругом) или dokoła (вокруг, кругом, около). Но где это разместить? Будь не польский łańcuch, а короткая русская «цепь»! Какой-нибудь łańc. Вот тогда бы!

Может, существует односложный синоним слова łańcuch? Или двусложный, но женского рода. Какая-нибудь łańca. Ищу. Нету. Не надену же я коту поводок (smycz)!

Может, не «на», а «в» łańcuchu? W łańcuchu złotym chodzi wciąż (все кружит в золотой цепи). Плохо! Собака не ходит «в поводке», она ходит «на поводке». В ошейнике — пожалуйста! Водить животное можно только на ремешке, на веревочке, на цепи... То же самое с привязыванием. Картина такова: кот посажен на цепь, и привязанный он ходит, или кружит.

Возвращаюсь к немилому w krąg (у меня отвращение к этому словечку; уж очень им злоупотребляют сочинители песен), примиряюсь с ним, ибо ситуация явно осложняется. Пускай уж будет: Wciąż chodzi na łańcuchu w krąg (всё ходит на цепи вкруг). В голове мелькает: Wciąż chodzi na łańcuchu swym (всё ходит на цепи своей). А рифма? Дым? Злым? Рим? Крым? Прочь!

Здесь потерявший терпение читатель прерывает меня и кричит: «Кретин! А где сказано, что перевод должен быть столь рабским и следует скрупулезно переводить слово за словом? “Всё” —wciąż, “ходит” — chodzi, “по” — na, “цепи” — łańcuchu, “кругом” — w krąg! Где фантазия, где знаменитая поэтическая свобода?»

Отвечаю: «Уважаемый читатель! Кем бы ты ни был — врачом, адвокатом, купцом, министром, девицей на выданье, редактором или учительницей, — оставляю тебе право на фантазирование, вольничание, мечтания, грезы, упоения и прочие видения, каковые для тебя неотделимы от слова „поэт”. Мы, поэты, желаем оставаться дотошными, суровыми и точными до конца, до последней возможности. И отступаемся, лишь когда инстинкт ощущения родной речи подсказывает нам, что струна дословности перенатянута и что из-за этого можно погрешить против духа языка».

Мой читатель не признает себя побежденным и возмущается еще громче: «Тоже мне дословность! Тоже мне точность! Ты же сам только что в угоду каким-то фантазиям превратил дуб в явор!»

Отвечаю и на это: «Читатель, не шуми, ибо ты в наших делах не разбираешься.

Как у любого человека имеется в ухе таинственный аппаратик, регулирующий ощущение равновесия, так любой поэт одарен неким словомером, чувствительная стрелка которого принимается дергаться при минимальнейших несоответствиях.

Показания ее надежны. Она-то, эта стрелочка, и указывает, что можно, а чего нельзя, где нужно, а где нет, где позволительно, а где не следует. Ее реакция на “лукоморье” и “явор” была быстрой, нервной, неспокойной. В данном же случае колебания минимальны. Стрелка показывает „дословность”». Увы — недолговременную.

Ибо, допустим, я утвердил строчку: Wciąż chodzi na łańcuchu w krąg. Тогда у четверостишия образовались уже три этажа:

Zielony jawor przy zatoce

??????????

I kot uczony dnie i noce

Wciąż chodzi na łańcuchu w krąg —

да только что из этого, если именно тут и начинается трагедия.

Нужна рифма к слову krąg — причем такая, которой завершится строка, передающая по-польски «златая цепь на дубе том». Вообще-то рифм довольно много: rąk (рук), łąk (лугов), sąg (сажень дров), pstrąg (форель), pąk (бутон), drąg (шест) и так далее. Но к чему тут приладить золотую цепь?.. Только теперь, дорогой читатель, можно говорить о фантазиях, вольностях и прочих вывертах! Здесь уж ничего не попишешь, надо. Иначе всю постройку придется разваливать и начинать работу аb оvо. У меня скверное предчувствие, что именно так и будет. Однако попробуем выкрутиться.

В голове отдается — онг, онг, онг... Словно гонг. Мелькает глупая мысль — сравнить, что золотая цепь на яворе звякает, как гонг. Очень плохо, надуманно, за уши притянуто. Кыш! К тому же, куда все это пристроить? Na tym jaworze złoty łańcuch brzmiący jak gong (на том яворе золотая цепь, звучащая словно гонг). А места только на строку: Na tym jaworze brzmi jak gong (на том яворе звучит, как гонг). Łańcuch в море утоп. Хоп — швыряю туда на вечное забвение и гонг. Поделом ему. Но что дальше? Онг, онк... фонк, лёнк, бронк, цонк... Гонконг... Пошла китайская грамота. Чем дальше, тем хуже. Делать нечего, придется w krąg забыть.

Переставляю: w krąg chodzi na łańcuchu wciąż. Wciąż... Рифмую. Mąż (муж), krąż (кружи), miąższ (мякоть). Стыдно признаться, но в измученной голове мелькает и такое: łańcuch wbity w drzewa miąższ (цепь, всаженная в мякоть дерева)... Łańcuch złoty łśni, jak wąż (цепь золотая лоснится, как змея)... Вон! Ciąż (тяготей, отягощай), drąż (долби, мучай), zwiąż (свяжи) Вот именно — свяжи! Gąszcz (гуща, заросли, гущина). Может, срифмовать wciąż и gąszcz? С горя я, возможно, и всобачил бы золотую цепь в гущу яворовых ветвей... Это не точная рифма, а так называемый ассонанс, но, признаюсь с раскаянием, при переводе стихов Пушкина необходимость не раз вынуждала меня впадать в сей грех.

Ибо грех передавать классические хрустальные пушкинские рифмы этими современными недо-звучиями.

Может, повозиться с gąszcz? Стрелка начинает нервно дрожать — здесь нельзя. Но если бы она и позволила, как бы я все это втиснул в восемь слогов? Łańcuch, wplątany w jego gąszcz (цепь, вплетенная в его гущину). Ужас... Какое-то «го-гон», и вообще страшно. «Цепь» уже не «златая». А если złocista (золотистая, золотенькая)? Złocisty łańcuch oplótł gąszcz (золотистая цепь оплела гущину)?.. Криминал. Цепь, как ни крути, должна быть из чистого золота. «Золотистая» — это по отношению к цепи словно позолоченная. А как у Пушкина все просто! «Златая цепь на дубе том». И как у меня все ненатурально! Gąszcz! Прочь. Возвращаюсь к wąż (змея, змей). Łańcuch złoty łśni, jak wąż (лоснится, как змея). Уголовщина. Вовсе не «лоснится», а просто имеет место. Тогда, может быть: a na nim łańcuch, złoty wąż (а на нем золотая цепь-змея). Как бы закрученная, блестящая... Нет. «Змей» искушает, ибо это его работа, но искусить себя я не дам. Хотя... возможно, и стоит еще немного помучиться, ведь я знаю, что меня ждет, если отказаться от слова wąż... Na tym jaworze łańcuch-wąż (на том яворе цепь-змея)...

— Златая! — раздается с небес голос Пушкина. — Не обесценивай ценностей, мошенник!

— А если na drzewie złoty łańcuch-wąż (на дереве золотая цепь-змея)?

Поэт морщится и негодует:

— Что ты к этому wąż прицепился?

— Да рифма же! Рифма к wciąż!

— А я не желаю никаких «змей» и стиха уродовать не позволю. Ты мне уже и так «дуб» и «лукоморье» загубил.

— Может, Вашему Поэтическому Величеству перевод «Дозора» припомнить?

— Неужто плох?

— Зачем же, прекрасный! Да только ритм не такой, как у Мицкевича, а чего уж я Вашему Великолепию никогда не прощу, так это того, что у вас воевода не запыхался и не бежит к замку из беседки в бешенстве и тревоге (о чем у нас знает каждый ребенок), а просто возвращается поздней ночью из похода и приказывает слугам молчать. Ага!

Великий Александр, более великий, чем Александр Великий, буркнул что-то и скрылся за тучами, оставив меня несчастного с моими wąż и wciąż.

***

Когда задумываешься над количеством времени, энергии и рвения, потраченных на одно (пока еще не законченное) четверостишие, вспоминается отрывок из «Онегина»:

Высокой страсти не имея

Для звуков жизни не щадить,

Не мог он ямба от хорея,

Как мы ни бились, отличить.

...Именно так! Высокое влечение, высокая страсть не щадить жизни для звуков. Жжет нас и сжигает этот звучный, пламенный и какой же прекрасно-никому-не-нужный труд! В чем тайна поэтических черновиков? Откуда это беспокойство, кружение по комнате, растирание лба и глаз, почему ты стучишь кулаком по столу, долго и упорно глядишь в одну точку, чутко вслушиваешься? Откуда эти головоломки и ребусы, сквозь дебри которых я провел читателя? Откуда зачеркивание, замазывание, поправки, пустые места для лучшего, более точного прилагательного или глагола? Рукописи поэтов буквально черны от многоэтажных поправок. О чем они свидетельствуют? О том, что взбирались по этим этажам к какой-то правде. Что поэтическая эта правда где-то есть, существует, сокрыта — пусть неизмеримая, незримая, но предчувствуемая и прозреваемая.

***

На статью мою, опубликованную в 1934 году журналом Wiadomości Literackie, откликнулось около полусотни человек, среди которых только трое профессионально занимались литературой. Остальные скорее относились к любителям, дилетантам, почитателям поэзии, иначе говоря — к «серой читательской массе». Были среди них врач, два адвоката, два инженера, трое учителей, студентка-математичка, журналист, землевладелец... Это лишний раз показало, что проблемами поэтического ремесла интересуются не только специалисты. Любопытнее всего было то, что высказывания средних потребителей печатного слова оказались в общем-то более «профессиональными» и проницательными, чем голоса специалистов. Правда, присланные переводы четверостишия слабы, и ни один из них не только не достиг идеала, но даже к нему не приблизился, однако комментарии случайных переводчиков внимания заслуживают. Приведу некоторые замечания и толкования, указывающие мне на совершённые ошибки и даже на явные стилевые и смысловые грехи.

*

«...По ощущению явор, возможно, и поэтичен, но сентиментален ужасно и совсем не сказочен...»

*

«Не думаю, что какие-либо соображения могут оправдать переводчика, произвольно меняющего имена существительные (трансформация символического дуба в маловыразительный слезливый явор, который к тому же растет исключительно на высоких местах — "tam na górze jawor stoi..." «Там на горе стоит явор...» (из народной песни) Уж если действовать подобным образом, то, заменив прочие имена существительные, можно было бы придать стихотворению своеобразный колорит. К примеру:

Zielona wierzba nad bajorem

Do wierzby przywiązany sznur

Na sznurze rankiem i wieczorem

Wciąż chodzi w krąg uczony knur. Зеленая ива над болотом, / К иве привязана веревка, / На веревке утром и вечером / Всё ходит вкруг ученый хряк.»

*

«Смысл вашего перевода следующий: "над морским заливом стоит зеленый дуб, на котором золотая цепь, а на ней день и ночь ходит бывалый кот". Такое понимание четверостишия ошибочно. Если бы последняя строка у Пушкина звучала: "Все ходит на цепи кругом", перевод был бы верен. Доказательством пусть послужит известная пословица: "У самого в кармане вошь на аркане да блоха на цепи". Иначе говоря, кот ходит на привязи (на золотой цепи) вокруг дуба. Но так как последняя строчка звучит: "Все ходит по цепи кругом", она должна пониматься по-другому, а именно: "На дубе, стоящем над морским заливом, развешана золотая цепь, по которой дни и ночи кружит бывалый кот". То есть кот свободен и не привязан к цепи. Примером такого толкования пусть послужит начало знаменитой русской песни "Вниз по матушке по Волге"».

*

Эти справедливые выводы дополняет пражский славист, профессор Владимир Францев:

Владимир Францев

У Пушкина сказано: «Златая цепь на дубе том...» Господин Тувим, без особой надобности заменивший дуб явором, толкует: «На яворе имеется золотая цепь». Как же понимать пушкинское «на дубе»? Укреплена ли золотая цепь на стволе дерева или же произвольно разложена на его ветвях в виде свободной золотой стежки, по которой ходит ученый кот? Вне всякого сомнения, образ перед нами символический, и пушкинский кот, скорее всего, разгуливает по цепи. Тувим же истолковывает, что кот беспрепятственно ходит вокруг явора (дуба), то есть кота посадили на цепь, и, привязанный, он прохаживается либо кружит. Переводчик, однако, сразу же замечает: «Не надену же я коту поводок», — и вопрошает: может, не «на», а «в» цепи? Но тут же отвергает и эту редакцию. Золотую цепь можно было бы в таком случае счесть украшением кота, его знаком отличия либо регалиями! Кот ходит не на привязи и не в золотой цепи, а свободно прогуливается по цепи влево и вправо, будучи импровизатором песен и сказок, которые рассказывает. Такое высокое призвание едва ли сочетается с ошейником и цепью на шее! Русские комментаторы поэмы Пушкина не задумывались над этой строфой пролога. Гораздо больше занимала она иллюстраторов. В собрании сочинений Пушкина (под ред. Венгерова, том 1, стр. 595) помещена к ней иллюстрация великолепного художника Крамского — под дубом сидит поэт, рядом с ним кот, вероятно привязанный цепью, которая навернута на ствол дерева. Это — обычное понимание слов «златая цепь на дубе том». Но тут же, на старой литографии князя Гагарина (стр. 596), поэт (Пушкин) сидит на большом камне, а напротив него, абсолютно свободный, без цепи и привязи, восседает под дубом кот. Известен мне и еще один рисунок в стиле народных картинок, так называемый лубок, на котором кот свободно прогуливается по цепи, разложенной на ветвях дуба. Сдается, что и господин Тувим тоже не прочь бы разложить золотую цепь по веткам дуба (явора) и пустить кота гулять по цепи, а не на цепи. «С горя я, возможно, и всобачил бы золотую цепь в гущу я́воровых ветвей», — предполагает переводчик возможность такого толкования слов Пушкина «на дубе том» и далее предлагает варианты: łańcuch, wplątany w jego gąszcz (цепь, вплетенная в его гущину) и złocisty łańcuch oplótł gąszcz (золотистая цепь оплела гущину). И, значит, цепь не обвивает ствол дуба, а расположена высоко на его ветвях, в кроне дерева.

1934

Перевод Асара Эппеля

Текст был опубликован в «Новой Польше», № 6/2000

  • Facebook
  • Twitter
  • Telegram
  • VK